40 лет она уходила из дома по четвергам: правда, которую муж узнал только сейчас



Сорок лет подряд, каждый божий четверг, моя жена Вера ходила в сберегательную кассу. В дождь, в гололёд, в грипп с температурой под тридцать девять. Она надевала свой берет, брала хозяйственную сумку и шла, как заведённая, как солдат в караул.

Я никогда не спрашивал зачем. Я верил ей так, как верят в то, что солнце встанет на востоке. Я всю жизнь тяжело работал на больших стройках, возводил заводы, месил бетон и варил сталь в лютый мороз и невыносимую жару, чтобы у моей семьи было всё.

Я думал, она копит нам на старость. Или, может, тайком переводит деньги в какой-нибудь фонд помощи больным детям. У Веры всегда было слишком мягкое сердце.

Каким же я был слепцом, старым, наивным глупцом. Когда она умерла на прошлой неделе, я вскрыл её шкаф и нашёл правду. Она лежала под стопкой накрахмаленных простыней. Простая школьная тетрадка в клеточку за три копейки с синей обложкой.

И записи в этой тетради заставили мою кровь, которая не стыла даже на пронизывающих ветрах, превратиться в лёд. Женщина, с которой я делил постель, хлеб и жизнь, сорок лет вела двойную бухгалтерию. И эта тайна была готова уничтожить всё, что я знал о своей семье, о своей фамилии, о своей крови.

Прежде чем я расскажу вам, что было в той тетради, и как я сделал так, что мой собственный сын пожалел о своих поступках, я хочу спросить. Случалось ли вам чувствовать, как внутри всё обрывается от догадки? Если вы хоть раз ощущали этот холодный ком в животе, когда понимаешь, что близкие лгут тебе в глаза, то слушайте меня внимательно.

Меня зовут Тимофей Ильич, мне семьдесят восемь лет. Я инженер-строитель, ветеран труда. Я умею слышать, как поёт металл перед тем, как лопнуть. И вижу трещину в фундаменте задолго до того, как дом покосится.

Но в тот серый промозглый вторник на городском кладбище я не разглядел самую страшную трещину в моей жизни. Ту, что прошла прямо через моё сердце. Небо над городом висело грязной мокрой тряпкой.

Январь в этом году выдался скверный. Снег не лежал белым покровом, как полагается, а сразу превращался в бурую кашу под ногами. На кладбище было ветрено.

Ветер был злой, колючий. Он швырял в лицо ледяную крупу и трепал ленты на венках. «Любимой маме», «Дорогой жене» — золотые буквы на чёрном и алом сатине бились друг о друга с сухим, шелестящим звуком.

Я стоял у края ямы и смотрел, как комья мёрзлой земли с глухим стуком падают на полированную крышку гроба. Бух, бух, бух. С каждым ударом внутри меня что-то выключалось.

Словно в огромном цеху гасили свет. Рубильник за рубильником. Рядом стоял Глеб, мой сын. Ему уже пятьдесят восемь, а он всё ёжился, втянув голову в плечи своего модного, но слишком лёгкого для такой погоды пальто.

Он не смотрел в яму. Он бегал глазами по толпе родственников, теребил край шарфа, переминался с ноги на ногу. Можно было подумать, что он замёрз.

Но я-то знал этот взгляд. Так смотрят не от холода. Так смотрят, когда хотят, чтобы всё поскорее закончилось.

— Папа, идём в машину, — шепнул он, когда могильщики начали формировать холмик. — Простынешь, тебе нельзя.

Его голос звучал заботливо, но в нём слышалась та самая фальшивая нота, от которой у меня всегда сводило скулы. Глеб взял меня под локоть, и я почувствовал, как дрожит его рука. Мелкая противная дрожь.

Квартира встретила нас запахом, который я ненавидел с детства. Запах большой беды. Смесь корвалола, еловой хвои и дешёвых свечей.

В прихожей было не развернуться. Груда чужих пальто, мокрые следы на линолеуме, тихие голоса, шарканье. Соседки, баба Маша и Валя, уже суетились на кухне. Звенели тарелки, кто-то резал хлеб.

В большой комнате раздвинули старый стол-книжку, тот самый, полированный, за которым мы отмечали все дни рождения, проводы в армию, свадьбы. Теперь вот — похороны. Я сел во главе стола.

Место Веры пустовало. Кто-то поставил туда рюмку, накрытую ломтем чёрного хлеба. Я смотрел на этот хлеб и не мог понять, почему я до сих пор дышу.

Казалось, воздуха в комнате нет, есть только этот липкий, душный туман.

— Земля пухом, Верочка Андреевна, — затянула какая-то дальняя родственница со стороны жены, грузная женщина с заплаканным лицом.

Мы выпили, не чокаясь. Водка обожгла горло, но тепла не дала. Я сидел, как каменное изваяние, кивал, когда ко мне обращались, но слов не разбирал.

Вокруг гудели: «Какая женщина была», «Святая душа», «Никого не обидела». Глеб сидел справа от меня. Он опрокинул стопку быстро, профессионально, даже не занюхав.

И тут же потянулся за бутылкой, чтобы налить по второй.

— Батя! — Глеб наклонился ко мне, обдав перегаром, смешанным с дорогим одеколоном. — Ты как? Держишься?

Я медленно повернул голову.

— Держусь, Глеб. А что мне будет? Я старый, меня ломом не перешибёшь.

Сын как-то криво усмехнулся и поправил манжет рубашки. И тут мой взгляд зацепился. На его запястье, выглядывая из-под рукава пиджака, блеснул металл.

Часы. Массивные, золотые, с тяжёлым браслетом. Rolex. Или очень качественная подделка, или настоящие.

В голове что-то щёлкнуло. Три дня назад, когда Вера умерла в больнице, Глеб звонил мне ночью. Он рыдал в трубку, говорил, что у него полная катастрофа с бизнесом, что счета арестованы налоговой, что он не может дать ни копейки на похороны.

— Батя, выручай, у меня даже на бензин нет, кредиторы душат, — ныл он тогда.

Я оплатил всё. Гроб, место, поминки, транспорт. Я выгреб всё, что было на моей пенсионной карте, и ещё занял у Петровича.

Потому что это для матери. А теперь он сидит здесь, пьёт водку и сверкает часами, которые стоят, как моя машина, а то и дороже.

— Хорошие часы, — тихо сказал я, не отводя взгляда от его запястья.

Глеб дёрнулся, словно его ударили током. Резко одёрнул рукав, пряча золото. Глаза его забегали.

— А? Это… Да это реплика, пап, китайская.

— Друг подарил, чтобы статус поддержать, на переговоры ходить. Ты же понимаешь, бизнес сейчас, имидж — это всё.

Он врал. Я знал, когда он врёт.

У него в такие моменты дёргалось левое веко. Совсем чуть-чуть. Привычка с детства, когда он стащил у меня из кошелька десятку на жвачки.

— Имидж, значит, — протянул я. — А на памятник матери у тебя имиджа не нашлось.

Глеб покраснел. Пятна пошли по шее.

— Пап, ну не начинай. Ты же знаешь ситуацию. Я всё отдам. Как только тема с поставками выгорит…

Он замолчал, налил себе ещё водки и выпил залпом. Разговор за столом снова стал громким. Кто-то вспоминал, как Вера пекла пироги с капустой.

Глеб расслабился, видя, что я не продолжаю допрос. Но внутри меня уже заворочался тяжёлый, холодный червь сомнения. Через час, когда народ повалил курить на лестничную клетку, Глеб подошёл ко мне снова.

Он уже заметно захмелел, осмелел.

— Слушай, батя, тут такое дело… — Он понизил голос, озираясь на дверь кухни. — Мама говорила… В общем, у неё в кабинете в секретере папка лежала с документами на дачу и старыми счетами.

— Мне бы забрать её надо. Там… Там доверенность какая-то старая на моё имя. Юрист спрашивал для переоформления.

— Какая доверенность? — Я нахмурился.

— Дача на мне. Квартира на нас с матерью. Чего тебе оформлять?

— Ну, пап, ты не понимаешь юридических тонкостей.

В его голосе прорезались истеричные нотки.

— Там нюансы с землёй. Короче, дай ключи от кабинета, я быстро гляну и заберу, чтобы потом не мотаться.

Он протянул руку ладонью вверх. Ждущий жест, требовательный.

В его глазах я увидел не скорбь, я увидел страх и жадность. Такую животную, неприкрытую жадность, от которой становится стыдно не тому, кто жаждет, а тому, кто на это смотрит. Кабинет.

Маленькая комнатушка, бывшая кладовка, которую Вера переделала под себя. Она там вышивала, читала, хранила свои квитанции. Она всегда запирала её на ключ, когда приходили гости.

— Порядок люблю, Тимоша, — говорила она.

— Ключи у меня, — сказал я, глядя сыну прямо в переносицу. — Но в кабинет я пойду сам. Завтра. Сегодня не до бумажек.

— Пап, ну мне срочно! Завтра юрист уезжает! — Глеб почти сорвался на крик, привлекая внимание Светки, моей дочери, которая тихо мыла посуду на кухне.

— Я сказал…

— Нет, — отрезал я. Голос прозвучал, как удар молота по наковальне. — Сядь и выпей за мать. Или уходи.

Глеб застыл. Его лицо перекосилось злобой, но он тут же натянул маску оскорблённой невинности.

— Ладно, ладно, батя, как скажешь. Я просто помочь хотел.

Он отошёл, но я чувствовал его взгляд спиной. Тяжёлый, липкий взгляд.

Когда последние гости разошлись, и Света, поцеловав меня в колючую щёку, уехала к детям, я остался в пустой квартире. Тишина давила на уши. Тиканье настенных часов казалось грохотом.

Я подошёл к двери вверенного кабинета, достал связку ключей. Руки дрожали. Зачем Глебу так срочно понадобились старые счета? Откуда у банкрота золотые часы?

И почему моя Вера, которая никогда ничего от меня не скрывала, последние годы вздрагивала от каждого телефонного звонка? Я повернул ключ в замке. Щелчок прозвучал как выстрел.

Я ещё не знал, что открываю дверь в ад. Дверь подалась с тихим скрипом, будто жалуясь на вторжение. Я шагнул через порог и сразу ощутил этот запах.

Запах сухой лаванды, старой бумаги и её духов «Красная Москва», которыми она душилась только по праздникам. Запах был настолько живым, густым, что мне на секунду показалось — она здесь. Сидит в своём кресле у окна, склонившись над пяльцами, и сейчас поднимет голову, поправит очки на носу и спросит: «Тимоша, ты чего не спишь?»

Но кресло было пустым. На спинке висела её шерстяная кофта, серая, растянутая, с катышками на рукавах. Она надевала её, когда знобило. Я протянул руку, коснулся шерсти.

Она была холодной. В этой комнате всё было холодным. Я щёлкнул выключателем. Жёлтый свет старой люстры с одним перегоревшим плафоном выхватил из полумрака тесный мир моей жены.

Швейная машинка «Подольск» в деревянном футляре, стопки журналов «Бурда» за лохматые годы и тот самый секретер — лакированный гроб на ножках, гордость советского дефицита 80-х. Я подошёл к нему, чувствуя себя вором в собственном доме. «Прости, Вера», — прошептал я в пустоту.

— «Но Глеб, он что-то знает, и я должен узнать тоже». Ключ мягко провернулся в скважине откидной столешницы. Я опустил крышку.

Внутри царил идеальный порядок, тот самый, от которого меня порой коробило при жизни. Ручки в стаканчике, одна к одной. Квитанции за квартиру в отдельной папке по годам, скреплённые скрепками.

Стопка поздравительных открыток. Я начал перебирать бумаги. Сначала осторожно, боясь нарушить симметрию, а потом быстрее, лихорадочнее.

Документы на дачу?

Вот они, лежат сверху в прозрачном файле. Свидетельство о собственности, кадастровый паспорт — ничего особенного. Обычные бумажки, которые никому не нужны срочно, тем более зимой.

Глеб врал. Я выдвинул маленький ящичек внутри секретера. Там лежала коробочка из-под монпансье с пуговицами, старые монеты и…

На самом дне, под стопкой выкроек, я нащупал что-то твёрдое. Это была обычная общая тетрадь в 96 листов. Советская ещё, с клеёнчатой синей обложкой, на которой было написано «Для работ по…».

Вера аккуратно закрасила строчку и вывела своим каллиграфическим почерком учителя начальных классов одно слово — «Учёт». Я сел в её кресло. Пружины жалобно скрипнули подо мной.

Открыл первую страницу. 14 февраля 1985 года. Дата была подчёркнута красной ручкой. Напротив даты стояла сумма 150 рублей и короткая приписка «Отдала».

Я нахмурился. 1985 год. Я тогда работал мастером на заводе, получал двести двадцать.

150 рублей — это были огромные деньги. Больше половины зарплаты. Куда она могла их отдать?

Я перевернул страницу. 21 февраля 1985 года. Четверг. 150 рублей.

28 февраля 1985 года. Четверг. 150 рублей. 7 марта 1985 года. Четверг. 150 рублей.

Столбцы цифр тянулись бесконечно. Менялись чернила. С синих на чёрные, потом на фиолетовые.

Менялся почерк. Сначала твёрдый, нажимистый, к концу тетради дрожащий, старческий. Не менялось только одно — регулярность.

Каждый четверг. Каждую неделю. Сорок лет подряд. Я листал страницы, и перед глазами мелькала история нашей страны, выраженная в денежных знаках.

1991 год. Суммы выросли. 500 рублей. 1000 рублей.

1993 год. Инфляция. Купоны, карбованцы. Суммы стали чудовищными. 50 тысяч. 100 тысяч.

1998 год. Дефолт. Запись: «Доллары». 100 долларов. Откуда у неё были доллары в 98-м?

Мы тогда картошку ели с огорода и макароны по-флотски без мяса. Я помню, как я ходил в стоптанных ботинках, подклеивая подошву эпоксидкой, потому что нам не хватало на новые. А она?

Она отдавала по 100 долларов? Кому? Меня бросило в жар. Я расстегнул ворот рубашки, воздуха не хватало.

2005 год. Снова гривны. 1000 гривен. 2015 год. 5000 гривен.

2024 год. Суммы стали стабильными. 10 тысяч гривен. Каждую неделю.

Я схватил калькулятор, лежавший тут же на столе. Пальцы не слушались, попадая мимо кнопок. Я начал считать.

Складывал, умножал, переводил по приблизительному курсу. К концу подсчётов у меня зашумело в ушах. Итоговая сумма была астрономической.

Это были не просто деньги. Это были три трёхкомнатные квартиры в центре нашего города. Или хороший дом под Киевом.

Или лечение моих зубов, которое мы откладывали десять лет. Или поездка на море, о которой Вера мечтала всю жизнь, но мы так и не съездили, потому что: «Тимоша, денег нет. Надо экономить».

Экономить, выдохнул я. Слово повисло в тишине тяжёлым камнем. Мы жили бедно.

Не нищие, но от зарплаты до зарплаты. Я помню, как она штопала мои носки на лампочке. Помню, как мы покупали самые дешёвые сосиски.

Помню, как она отказывалась от покупки нового пальто пять зим подряд, говоря, что старое ещё ничего. «Всё в семью, Тимоша. Времена тяжёлые». Времена были тяжёлые.

А у неё, оказывается, была чёрная дыра, в которую она сливала всё. Мою зарплату, свою пенсию, наши «гробовые». Я закрыл тетрадь.

Руки тряслись так, что тетрадь шлёпнулась на пол. Из неё выпал маленький листок. Квитанция из ломбарда, датированная 2008 годом.

Золотое кольцо с рубином, вес три грамма. Это было её обручальное кольцо. То самое, которое она якобы потеряла в огороде, когда копала картошку.

Я тогда ещё успокаивал её, говорил: «Не плачь, Верочка, главное — мы живы, а железку новую купим». Она не потеряла его. Она его заложила, чтобы в четверг отнести деньги.

Я сидел в пустой комнате, окружённый вещами женщины, которую, как мне казалось, я знал до последней родинки. И понимал, что я жил с незнакомкой. Кто?

Любовник? Шантажист? Секта? Или…

Я вспомнил взгляд Глеба. Вспомнил его трясущиеся руки, его дорогие часы, его панику из-за этой комнаты. «Там документы на дачу».

— Нет, сынок, — прохрипел я, поднимаясь с кресла.

Ноги были ватными.

— Это не документы на дачу. Это твой приговор.

Я не спал всю ночь. Я ходил по квартире из угла в угол, как загнанный волк. Синяя тетрадь жгла мне руки.

Я перечитывал даты, пытаясь сопоставить их с событиями нашей жизни. Вот 1996 год. Глеб поступает в институт.

Мы продаём гараж, чтобы оплатить взнос. В тетради запись: «Дополнительно. Неделя». Вот 2010 год.

Глеб открывает первый бизнес. Просит денег в долг. Мы даём всё, что было на книжке. В тетради запись: «Пятьдесят тысяч сверх нормы».

Утром, едва небо посерело над крышами соседних многоэтажек, я оделся. Бриться не было сил, щетина царапала воротник свитера. Я положил тетрадь во внутренний карман куртки, ближе к сердцу, которое теперь билось с перебоями, тяжело и глухо.

Мне нужно было в банк. Утро в нашем районе всегда начинается одинаково хмуро. Дворники скребут лопатами асфальт, издавая звук, от которого ноют зубы.

Машины, покрытые инеем, натужно кашляют, прогревая двигатели. Из подъездов выходят люди, серые, сонные, закутанные в шарфы по самые глаза, спешащие к автобусной остановке. Я влился в этот поток.

Я шёл, опираясь на палку — колено ныло к смене погоды, — и мне казалось, что все вокруг знают мою тайну. Что они смотрят на меня и думают: вон идёт старый дурак, которого сорок лет водили за нос. Отделение банка открывалось в девять.

Я был там в восемь сорок. Стоял у закрытых стеклянных дверей, переминаясь с ноги на ногу, дышал на замёрзшее стекло. Рядом топталась ещё пара пенсионерок, обсуждающих цены на творог.

— А Вера-то Андреевна, Царствие Небесное, тоже тут часто бывала, — вдруг сказала одна из них, баба Нюра из третьего подъезда. Узнала меня, несмотря на поднятый воротник. Я вздрогнул.

— Часто, говоришь?

— Да почитай каждую неделю, Тимофей Ильич. Мы уж смеялись — на работу, мол, ходит. Всегда к открытию.

И всегда к одной и той же операционистке, к Ленке, что в пятом окне. В девять ноль-ноль охранник лениво отпер замок. Я вошёл первым.

Не стал брать талончик в терминале. Эти бездушные машины меня всегда путали. Я пошёл прямо к администратору.

Молодая девица с приклеенной улыбкой.

— Мне нужно к управляющей, — сказал я.

— У вас назначено? Ольга Петровна занята.

— Скажи ей: муж Веры Беловой пришёл. По поводу наследства и вкладов. Дело срочное.

Управляющая, Ольга Петровна, была женщиной моих лет, строгой, с высокой причёской.

Она знала Веру. Она вышла ко мне через пять минут, пригласила в кабинет.

— Примите мои соболезнования, Тимофей Ильич. Вера была пунктуальным клиентом.

Я сел на стул, положил палку на колени.

— Ольга Петровна, я не буду ходить вокруг да около. Я нашёл дома записи. Моя жена снимала со счёта деньги.

— Много денег. Каждую неделю. Мне нужно знать куда.

Управляющая сняла очки, потёрла переносицу. Она явно чувствовала себя неловко.

— Тимофей Ильич, есть такое понятие «банковская тайна». Но раз Вера умерла, а вы, я так понимаю, вступаете в наследство… — Она вздохнула, повернулась к компьютеру, постучала по клавишам. — Да, счёт практически пуст. Там осталось 50 гривен 30 копеек.

— А куда уходили переводы? — спросил я, подавшись вперёд. — На какой счёт?

Ольга Петровна посмотрела на меня поверх монитора странным взглядом. В нём была смесь жалости и недоумения.

— Никаких переводов не было, Тимофей Ильич. Вера Андреевна никогда не делала безналичных операций. Она не доверяла, как она говорила, цифрам в воздухе.

— Тогда как, наличными?

— Она всегда заказывала наличные заранее, крупные купюры, всегда в четверг. Приходила, снимала в кассе, клала в конверт. Обычный почтовый конверт без марок. И уходила.

— Куда уходила?

— Ну… — управляющая замялась. — Я не следила, конечно, но девочки-кассиры говорили, она выходила не через главный вход на проспект, а просила открыть ей боковую дверь. Ту, что ведёт во двор, к разгрузочной зоне магазинов. Говорила, там короче до аптеки.

Боковая дверь, задний двор. Там, где стоят мусорные контейнеры и где вечно паркуются грузовики супермаркета. Там нет камер, там тупик. Идеальное место.

— Можно мне… — голос мой дрогнул. — Можно мне посмотреть записи с камер наблюдения? Внутри банка. За прошлый четверг. Это был последний раз, когда она выходила из дома.

Ольга Петровна поджала губы.

— Это против правил, Тимофей Ильич. Только по запросу полиции.

— Ольга… — я назвал её по имени, без отчества, как старую знакомую. — Я не пойду в полицию. Пока.

— Я должен сам понять. Пожалуйста. Ради памяти Веры. Я ведь с ума сойду, если не узнаю.

Она молчала минуту.

Слышно было, как гудит системный блок под столом. Потом решительно кивнула.

— Ладно. Только никому. И только один фрагмент.

Она развернула монитор ко мне. На экране замелькали чёрно-белые кадры. Дата: восьмое ноль первое две тысячи двадцать шестого. Четверг.

Время 10:15. Вот она входит. Моя Вера. В своем стареньком пуховике.

В вязаном берете. Двигается медленно. Тяжело. Ноги болели.

Артрит. Подходит к кассе. Кассир передаёт ей что-то через лоток. Вера берёт пачку денег.

Толстую. Перетянутую резинкой. Озирается по сторонам. Вид у неё испуганный.

Затравленный. Она прячет деньги в сумку. Прижимает её к груди обеими руками.

Потом она идёт не к выходу, а вглубь коридора. К служебной двери. Камера переключается. Коридор.

Она толкает тяжёлую металлическую дверь и исчезает в снежной круговерти двора.

— И всё? — спросил я.

— Дальше камер банка нет, — развела руками Ольга Петровна. — Там двор.

Я вышел из банка, шатаясь. Морозный воздух обжёг лёгкие, но не остудил голову. Задний двор.

Я обошёл здание. Глухой закуток, заваленный грязным снегом. Стены исписаны граффити. Здесь пахло гнилыми овощами и выхлопными газами.

Она приходила сюда с деньгами. Здесь её кто-то ждал. Я стоял и смотрел на утоптанный снег.

Следы давно замело, но я будто видел этот призрак чёрного автомобиля. Мне нужны были глаза. Глаза, которые видели то, что не видели камеры банка.

И я знал, к кому идти. Я достал телефон. Набрал номер, который помнил наизусть ещё с заводских времён.

— Петрович?

— Здорово, старый.

— Дело есть, не телефонное. Наливай, я еду.

Петрович, бывший начальник охраны нашего завода, а ныне пенсионер и сторож в гаражном кооперативе, был единственным человеком, который умел доставать информацию из-под земли. И он был единственным, кому я мог рассказать про этот позор. Потому что если то, что я думаю, правда, то мне понадобится не просто помощь.

Мне понадобится что-то посерьёзнее. Гаражный кооператив «Таврия» был государством в государстве. Лабиринт из ржавого железа и красного кирпича, занесённый снегом по самые крыши.

Здесь не действовали законы города. Здесь время текло иначе. Густым, тягучим потоком, пахнущим отработкой, бензином и мужской свободой.

Я пробирался по узкой колее, протоптанной между сугробами, опираясь на палку. Мороз крепчал. К вечеру обещали минус двадцать пять, и воздух уже звенел, как натянутая струна.

Гараж Петровича был в третьем ряду, номер 118. Место силы. Мы с ним тут полжизни провели. Перебирали движки, варили днища нашим «Жигулям», прятались от женских скандалов и просто молчали, глядя на огонь в буржуйке.

Петрович уже ждал. Калитка в массивных воротах была приоткрыта, из щели выбивался пар и жёлтый электрический свет.

— Заходи, не студи хату! — рявкнул он из глубины, едва я занёс ногу через порог.

Внутри было тепло и накурено. Гудел старый масляный обогреватель. На верстаке, застеленном газетой, уже стояла запотевшая бутылка домашней перцовки и тарелка с нарезанным салом, луком и солёными огурцами.

Сам Иван Петрович, грузный, седой, с лицом, похожим на печёную картошку, и хитрыми, глубоко посаженными глазами, сидел на продавленном диване, выдранном из какого-то старого автобуса.

— Здорово, Тимоха! — Он не встал, ноги у него болели ещё хуже моих, но протянул широкую, как лопата, ладонь. — Садись.

— Вид у тебя, конечно… краше в гроб кладут.

Я стянул шапку, отряхнул снег с плеч, сел напротив. В гараже пахло ветошью и той особенной, уютной грязью, которая бывает только в мастерских, где работают руками.

На стенах висели инструменты, развешанные с педантичной аккуратностью: гаечные ключи по росту, отвёртки по ранжиру и старый плакат с полуголой девицей на капоте «Волги», выцветший до бледно-голубого.

— Наливай, — глухо сказал я.

Петрович молча разлил настойку по гранёным стопкам. Мы выпили.

Жидкость огнём прокатилась по пищеводу, немного отпустила тугой узел в груди. Петрович захрустел огурцом, выжидательно глядя на меня. Он умел ждать.

Бывший опер, потом начальник службы безопасности завода. Он знал, что человек должен сам созреть, чтобы вывалить нутро. Я полез во внутренний карман и достал синюю тетрадь.

Положил её на газету рядом с салом.

— Что это? — Петрович прищурился.

— Это, Ваня, цена моей семейной жизни. Посмотри.

Он вытер руки о тряпку, надел очки, висевшие на шнурке на шее, и открыл тетрадь. Сначала листал быстро, потом медленнее. Его густые брови ползли вверх.

Он шевелил губами, подсчитывая что-то в уме.

— Ни хрена себе! — выдохнул он наконец. — Это ж сколько? Миллионов пятнадцать? Двадцать? Тимох, ты что, подпольным миллионером был, как Корейко?

— Это Вера, — сказал я, глядя в пол. — Вера снимала. Сорок лет. Каждый четверг.

— Вера? — Петрович поперхнулся воздухом. — Твоя Вера? Да она же рубля лишнего на себя не тратила.

— Мы ж с ней сколько раз… Погоди, куда?

— Вот это я и хочу узнать.

Я рассказал ему про банк, про пустой счёт, про чёрный ход и отсутствие камер.

— Мне нужно узнать, кто её там ждал, Вань. У меня кишки горят, я спать не могу. Я думаю… а вдруг любовник? Или шантаж? Или секта какая?

Петрович нахмурился, побарабанил пальцами по столу.

— Любовник — вряд ли. Вера Андреевна женщина строгих правил была, да и в таком возрасте. Секта? Возможно. Сейчас этих мошенников развелось.

— На лечение кармы, на спасение души… Но сорок лет? Нет, тут что-то другое. Системное.

Он потянулся к полке. Достал старый потёртый ноутбук, который использовал для диагностики машин.

— Задний двор Ощадбанка, говоришь? На Центральной, 45?

— Да.

— Там камер банка нет, это верно. Экономят.

— Но… — Он хитро прищурился. — Там напротив торговый центр «Плаза». А у них на рампе разгрузки стоит купольная камера. Она как раз захватывает весь тот пятак, где мусорные баки.

— И эта камера подключена к системе «Безопасный город».

— И ты можешь? — я подался вперёд.

— Я — нет. Я пенсионер. Моё дело шлагбаум открывать.

— А вот племянник мой, Колька, он сейчас в дежурной части сидит. Старшим смены.

Петрович достал телефон.

— Наливай пока по второй. Дело тонкое.

Он набрал номер, включил громкую связь, но тут же опомнился и приложил трубку к уху.

— Коля! Здорово, племяш! Да, дядя Ваня. Слушай, вопрос жизни и смерти.

— Не по службе, а по дружбе. Нужно глянуть архив за прошлый четверг. Адрес скину. Время? — Он посмотрел на меня.

— 10:15 утра, — подсказал я.

— С десяти до одиннадцати утра. Да, Центральная, 45, задний двор. Машина какая-нибудь тёрлась. Или человек.

— Нет, криминала нет. Семейное. Коль, очень надо. С меня причитается. Да, коньяк тот самый. Жду.

Мы выпили по второй. Тишина в гараже стала вязкой. Я смотрел на огонь в щели буржуйки и думал: а хочу ли я знать? Может, лучше сжечь эту тетрадь прямо сейчас, допить бутылку и умереть спокойно, веря, что жена была святой.

Но злость, холодная и острая, не давала мне покоя. Ноутбук пискнул через десять минут. Пришло сообщение в мессенджер. Файл.

— Ага, прислал, шельмец, — проворчал Петрович, открывая видео. — Ну, давай глянем кино.

Мы склонились над мутным экраном. Изображение было зернистым, серым. Типичная картинка с уличной камеры в пасмурный день.

Видео было снято с телефона тайком, иначе Колю бы уволили. Но на безрыбье и рак — щука. Вот задний двор. Грязный снег, контейнеры, стены, исписанные тегами.

Пусто. Тайм-код в углу бежал быстро. Десять-десять. Десять-двенадцать. В десять-четырнадцать в кадр въехал автомобиль.

Чёрный седан. Грязный. Номеров не разобрать. Залеплены снегом.

Но машина дорогая, хищная. BMW, кажется, или Audi. Машина встала в тупике у трансформаторной будки, так, чтобы её не было видно с дороги.

Двигатель не глушили. Из выхлопной трубы бил густой белый дым. В десять-семнадцать открылась металлическая дверь банка. Вышла маленькая фигурка.

Вера. Я узнал её сразу. По походке, чуть прихрамывающей на левую ногу. Она оглянулась, прижала сумку к себе и быстро засеменила к машине.

Заднее стекло автомобиля опустилось. Не полностью. Лишь наполовину. Вера достала из сумки белый конверт.

Протянула его в щель окна. Из темноты салона высунулась рука.

— Я нажал на паузу. Увеличь! — хрипло попросил я.

Петрович пощёлкал мышкой, приближая изображение. Пиксели расплылись, но картинка осталась читаемой. Рука была мужская. В рукаве дорогого пальто или пиджака.

На безымянном пальце блеснул перстень-печатка. Массивный. С чёрным камнем. А на запястье…

На запястье сверкнули часы. Золотые. Крупные. Меня словно ударили обухом по голове.

Дыхание перехватило. Я знал эту руку. Я видел её вчера за поминальным столом, когда она наливала водку. Я видел её в детстве, когда она сжимала игрушечный пистолет.

— Глеб… — вырвалось у меня.

Петрович замер. Он медленно повернул голову ко мне.

— Сын?

— Это его часы, — прошептал я. — Он вчера ими светил. И перстень — это мой подарок ему на тридцать лет. Печатка с ониксом.

— Твой сын доил мать? — голос Петровича стал жёстким, металлическим.

— Тимоха, ты уверен? Может, он просто забирал её? Подвозил?

— Забирал… — я горько усмехнулся. — Смотри дальше.

Петрович отжал паузу. Рука выхватила конверт. Резко, грубо, словно вырывая добычу. Вера что-то сказала, протянула руку, словно хотела коснуться сына, погладить.

Но стекло поползло вверх, отсекая её. Машина газанула, выбросив клуб дыма, и резко сдала назад, разворачиваясь. Вера отшатнулась, чтобы не попасть под колёса.

Она осталась стоять одна посреди грязного двора, глядя вслед выезжающему автомобилю. Стояла долго. Секунд десять. Потом опустила голову и побрела прочь.

Видео закончилось. Петрович закрыл ноутбук громко.

— Вот же гадёныш! — сказал он. В этом слове было столько презрения, что воздух, казалось, стал плотнее.

— Родную мать! На счётчик поставил…

Я сидел, глядя на пустую стену гаража. Внутри меня всё вымерло. Не было больше ни боли, ни сомнений.

Осталась только пустота. И в этой пустоте начало рождаться решение. Страшное, тяжёлое, как бетонная плита.

— Сорок лет, Ваня! — сказал я ровным, чужим голосом. — Он начал это в восемьдесят пятом.

Ему тогда было семнадцать лет, студент, комсомолец.

— Шантаж? — спросил Петрович. — Чем он мог её держать?

— Вера Андреевна — святая женщина. Любовника у неё не было. Воровать она не умела. Чем?

— Я найду чем.

Я поднялся. Ноги держали крепко. Опьянение прошло.

— Спасибо, Ваня. Ты мне глаза открыл.

— Погоди. — Петрович схватил меня за рукав. — Ты не дури, не ломай дров. Убить его хочешь? Не бери грех на душу, Тимоха. Он того не стоит.

— Убивать? — я посмотрел на друга. — Нет. Смерть для него — это слишком лёгкий выход. Я сделаю так, что он пожалеет, что вообще родился.

Я вышел из гаража в ночь. Мороз больше не кусался. Я его просто не чувствовал. Домой я вернулся за полночь.

Квартира встретила меня темнотой и холодом. Казалось, тепло ушло вместе с Верой навсегда. Я не стал включать свет в прихожей. Прошёл на кухню.

Налил стакан воды из-под крана. Вода была ледяной. Отдавала хлоркой и ржавыми трубами. Наш водопровод.

Глеб. Мой мальчик. Мой первенец. Я вспомнил, как забирал его из роддома. Свёрток с синей лентой.

Вспомнил, как учил его кататься на двухколёсном велосипеде «Школьник».

— Папа, не отпускай! Папа, я боюсь!

— Не бойся, сын, я держу.

Я держал его всю жизнь. А он, оказывается, всё это время пил из нас кровь. Почему? Вопрос бился в голове, как пойманная птица.

Чтобы сосать деньги сорок лет, нужен рычаг. Страшный рычаг. Я пошёл в кабинет Веры. Теперь я не чувствовал себя вором.

Я чувствовал себя следователем на месте преступления. Я снова открыл секретер. Перерыл всё. Каждую бумажку.

Квитанции, рецепты, письма от подруг. Ничего. Где-то должно быть объяснение. Вера не могла просто платить.

Должен быть договор. Или угроза. Я поднял голову. Антресоли.

В коридоре под самым потолком были старые встроенные шкафы, куда мы не заглядывали годами. Там хранились ёлочные игрушки, мои старые рыбацкие сапоги и архив. Школьные дневники детей, старые учебники.

Я притащил стремянку. Полез наверх, кряхтя и ругаясь на больную спину. Распахнул дверцы. Пыль ударила в нос.

Я начал вышвыривать коробки. Старый пылесос «Ракета», коробка с ёлочными шарами, пакет с диафильмами. В самом углу, за банками с засохшей краской, лежала старая картонная папка с завязками.

На ней рукой Веры было написано: «Глеб. История». Я спустился со стремянки, прижимая папку к груди. Сел на пол прямо в коридоре, под жёлтым светом лампочки.

Развязал тесёмки. Первым выпал листок бумаги. Пожелтевший, клетчатый, вырванный из тетради. Дата: 12 февраля 1985 года.

Текст был написан печатными буквами, коряво, с намеренными ошибками. Но я узнал этот стиль. Это была попытка скрыть почерк, но характерный наклон букв «Т» и «Р» выдавал автора.

Я видел этот почерк в школьных сочинениях Глеба.

«УВАЖАЕМАЯ ВЕРА АНДРЕЕВНА, ВАШ СЫН ГЛЕБ СОВЕРШИЛ СТРАШНОЕ. ОН ВЗЯЛ В ДОЛГ У СЕРЬЁЗНЫХ ЛЮДЕЙ И ПРОИГРАЛ. А ЕЩЁ ОН СБИЛ ЧЕЛОВЕКА НА МАШИНЕ ОТЦА. МЫ РЕШИЛИ ВОПРОС С МИЛИЦИЕЙ, НО ТЕПЕРЬ ОН ДОЛЖЕН НАМ. ЕСЛИ ВЫ НЕ БУДЕТЕ ПЛАТИТЬ КАЖДУЮ НЕДЕЛЮ ПО 150 РУБЛЕЙ, МЫ СДАДИМ ЕГО. ЕГО ПОСАДЯТ ЛЕТ НА 10 ИЛИ УБЬЮТ. ОТЕЦ НЕ ДОЛЖЕН ЗНАТЬ. ЕСЛИ УЗНАЕТ ТИМОФЕЙ, МЫ УБЬЁМ ГЛЕБА СРАЗУ. ПЛАТИТЕ И МОЛЧИТЕ».

Я перечитал это три раза. 1985 год. Глебу было семнадцать. Он учился на первом курсе политеха.

Я помню тот год. Я тогда был в командировке на заработках, полгода не был дома. Машина, моя «шестёрка», стояла в гараже. Когда я вернулся, на ней была вмятина на крыле.

Вера сказала, что сама задела ворота, когда пыталась выгнать, чтобы помыть. Я поверил. Она даже права имела, хоть и не ездила. Значит, он взял машину, пока меня не было.

Катался с друзьями. Может, и правда кого-то задел. Или просто разбил фару и испугался. Но письмо… «Серьёзные люди».

В 1985 году? Рэкет? Бред. Это были ещё советские времена, но Вера, моя простая, доверчивая Вера, выросшая в селе, она испугалась.

«Отец не должен знать». Это был ключ. Она знала мой характер. Знала, что если бы я узнал, что сын проигрался или разбил машину пьяным, я бы… я бы выпорол его.

Отправил бы в армию. Но я бы решил вопрос. Я бы не дал его убить. Она выбрала платить.

Спасать. Я перевернул письмо. Там было ещё одно. 1995 год.

«Мама, это я. Они снова нашли меня. Те братки из 90-х. Они теперь бизнесмены, но долг вырос. Сказали, что сожгут нам квартиру, если не увеличим платёж. Папе ни слова. У него сердце».

2005 год.

«Мама. Проверка из налоговой. Могут посадить за махинации. Нужно дать взятку. Регулярно. Иначе я в тюрьму. А у меня дети. Ты же не хочешь, чтобы внуки росли без отца?»…

Я читал эти письма. Хроники лжи длиной в жизнь. Это не было внешним врагом. Не было никаких бандитов в 85-м.

Не было «серьёзных людей». Был только Глеб. Мой сын, который в семнадцать лет, проигравшись в карты или просто захотев красивой жизни, придумал страшную сказку для матери.

И увидев, что это сработало, что мать готова отдать последнее ради его спасения, он превратил это в систему. Он создал себе дойную корову из страха собственной матери. Он жил на эти деньги, покупал свои первые иномарки, возил жену в Турцию, покупал часы и всё это время смотрел матери в глаза, брал конверты на заднем дворе, играя роль жертвы обстоятельств.

Меня затошнило. Физически. Я побежал в туалет, и меня вырвало желчью. Я умылся холодной водой.

Посмотрел на себя в зеркало. Из стекла на меня глядел старик с серым лицом и глазами, в которых плескалась тьма.

«Ну что, Глеб Тимофеевич? — ответил я своему отражению. — Ты хотел красивой жизни? Ты её получишь. Я устрою тебе такой финал, что девяностые покажутся тебе утренником в детском саду».

Я вернулся на кухню. Достал телефон. Нашёл номер дочери.

— Светка, спишь?

— Пап, три часа ночи. Что случилось? У тебя давление? — голос дочери был встревоженным, заспанным.

— Нормально всё. Слушай меня внимательно.

— Завтра собери всех. Мужа, детей. И Глебу позвони. Скажи: отец зовёт на семейный совет по поводу наследства.

— Пап, может, после девяти дней? Зачем сейчас?

— Завтра, Света. В шесть вечера. Чтобы все были. Скажи Глебу: я решил переписать квартиру и дачу. Пусть приезжает с паспортом.

— Ты… — в голосе дочери прозвучала горькая обида.

Она привыкла, что Глеб — любимчик.

— Приезжай, дочка. Всё узнаешь.

Я положил трубку. Теперь оставалось самое трудное — подготовиться. Я не спал остаток ночи. Я сидел за столом и писал.

Не завещание. Я писал сценарий последнего акта этой пьесы. Я выкладывал на столе улики. Тетрадь.

Распечатки с камер. Я переслал их себе на почту и распечатал на старом принтере Веры. Письма Глеба. Я нашёл старую фотографию.

Мы втроём. Я, Вера и маленький Глеб на море. Мы счастливые, загорелые. Глеб смеётся, сидя у меня на шее.

Я нажал зажигалку. Поднёс огонёк к углу фотографии. Глеб сгорел первым. Потом Вера.

Потом я. Пепел упал на клеёнчатую скатерть. Я смахнул его в мусорное ведёрко.

«Завтра четверг. День платежа. Что ж, сынок, завтра ты получишь свой последний конверт».

Весь день я готовился к этому вечеру как к последнему бою. Я выбрился начисто, до синевы, хотя кожа, пергаментная и сухая, протестовала против лезвия. Надел свой единственный выходной костюм, тёмно-серый, шерстяной, купленный ещё на юбилей завода десять лет назад.

Он висел на мне мешком. Я сдал за эти дни. Усох, словно из меня выпустили воздух. Но галстук я затянул туго, так, чтобы чувствовать узел кадыком.

Это помогало собраться. В квартире было тихо и стерильно. Я убрал всё лишнее. Со стола в зале исчезла кружевная скатерть, вазочка с сушками, солонки.

Осталась только голая полированная поверхность, холодная и тёмная, как лёд на озере. В центре стола я положил синюю тетрадь. Справа от неё — стопку распечатанных писем.

Слева — файл с фотографиями с камер наблюдения. И с краю, там, где должен был сесть Глеб, я положил толстый белый конверт. Пухлый, тугой. Точно такой же, какие Вера носила сорок лет.

Первой пришла Света. Звонок прозвенел ровно в без пятнадцати шесть. Она всегда приходила заранее. Привычка человека, который боится опоздать и подвести.

Привычка бюджетника, врача, живущего по расписанию. Она вошла, отряхивая снег с дешёвого пуховика. Усталая, с серыми кругами под глазами.

— Пап! Ты чего такой парадный? — она удивлённо посмотрела на мой костюм. — И дверь открыта.

— Проходи, дочка, раздевайся. Чайник горячий.

Света прошла в зал, увидела голый стол и документы. Напряглась.

— Пап, если вы с Глебом будете делить квартиру, ты не переживай, я не претендую. — Она села на краешек стула, нервно теребя замок сумки. — Я понимаю, Глебу нужнее. У него бизнес, долги, статус. А мы с Толиком как-нибудь сами. Ипотеку ещё пять лет платить, но справимся.

Я смотрел на неё, и сердце сжималось. Вот она, моя дочь. Честная, битая жизнью, привыкшая быть на вторых ролях. «Глебу нужнее».

Эту фразу в нашем доме повторяли как молитву. «Глебу нужнее новый велосипед». А Светка походит в старых сапогах. «Глебу нужно оплатить институт».

А Светка поступит сама, она умная. «Глебу нужно помочь с квартирой». А Светка… Светка сильная, вытянет.

— Ничего ты не понимаешь, Светлана, — тихо сказал я. — Сегодня никто ничего делить не будет. Сегодня мы будем подводить итоги.

В 18:05 в прихожей раздался грохот, топот и громкий голос. Явился Глеб. Он влетел в квартиру, как хозяин жизни. Раскрасневшийся с мороза, пахнущий дорогим табаком и кожаным салоном автомобиля.

На плечах кашемировое пальто, на ногах итальянские ботинки, которые стоили, наверное, как три зарплаты Светы.

— Батя, ну что за срочность? — Он с порога начал наступление. — Я встречу отменил, люди ждут. Надеюсь, там не просто посиделки. Документы готовы?

Он прошёл в комнату, даже не разувшись, оставляя мокрые следы на паркете. Увидел Свету, кивнул ей небрежно.

— О, сеструха, привет. Ты тоже в доле? Надеюсь, без обид. Мы с отцом всё обсудили. Мне оборотные средства нужны срочно. Я потом компенсирую.

Он плюхнулся на стул напротив меня, расстегнул пуговицу пиджака. Те самые часы, золотые, массивные, снова блеснули под люстрой.

— Давай, пап, что подписывать? Дарственную?

Я молчал. Я смотрел на него и пытался найти в этом лощёном, уверенном в себе мужчине того мальчика, которого я учил держать молоток. Того, кто плакал, когда у него умер хомяк. Где он?

Куда он делся? Напротив меня сидел чужой человек, хищник, паразит, который отъелся на теле матери.

— Подписывать ничего не надо, Глеб, — сказал я. Голос мой звучал сухо, как шелест осенних листьев. — Сначала почитай.

Я подвинул к нему синюю тетрадь. Глеб скользнул по ней равнодушным взглядом.

— Что это? Мемуары матери? Пап, мне некогда читать сентиментальщину.

— Открой. Страница первая. 1985 год.

Глеб фыркнул, картинно закатил глаза, но тетрадь открыл. Секунда. Две. Три.

Я видел, как меняется его лицо. Сначала недоумение, потом узнавание. Потом, когда он увидел столбики цифр и даты, его кожа начала приобретать сероватый, землистый оттенок. Он захлопнул тетрадь.

— Ну и что? Мать вела бухгалтерию, экономила. Ты меня для этого позвал? Показать, как она копейки считала?

— Копейки? — переспросил я. — Там миллионы, Глеб.

— Миллионы, которые она носила тебе. Каждую неделю. Сорок лет.

Света охнула. Она подалась вперёд.

— Папа, о чём ты? Какие миллионы?

— А вот такие!

Я бросил на стол распечатки писем. То самое, первое, написанное печатными буквами.

— Читай, Света. Вслух.

Света дрожащими руками взяла пожелтевший листок.

— «Уважаемая Вера Андреевна, ваш сын Глеб совершил страшное… Мы убьём его…» — Она запнулась, подняла на брата глаза, полные ужаса. — Глеб? Это что? Тебя хотели убить? В восемьдесят пятом?

Глеб сидел неподвижно. Его глаза сузились, превратившись в две колючие точки. Он понял, что это не просто разговор. Это суд.

Но он был игроком. Он решил идти ва-банк.

— Это бред, — выплюнул он. — Ты нашёл какие-то старые бумажки. Мало ли кто писал. Может, маразм у неё был. Сама себе писала.

— Сама себе? — Я усмехнулся. — А деньги она тоже сама себе передавала? На заднем дворе банка.

Я выложил фотографии. Вот машина. Вот рука с перстнем. Вот передача конверта.

Глеб побледнел окончательно. Капли пота выступили на высоком лбу. Он вскочил, опрокинув стул.

— Ты следил за мной? Ты, старый маразматик, нанял кого-то следить за собственным сыном? Да ты в своём уме?

— Сядь! — рявкнул я так, что задребезжали стёкла в серванте. Это был голос начальника цеха, голос, который перекрывал шум турбин. — Сядь, негодяй!

Глеб осел обратно. Он вжался в спинку стула, затравленно озираясь.

Маска успешного бизнесмена слетела. Перед нами сидел напуганный, злобный мальчишка, пойманный на краже.

— Зачем, Глеб? — спросила Света. Её голос дрожал от слёз. — Зачем ты это делал?

— Мы же… Мы же последние доедали в девяностые. Мама пальто десять лет носила. А ты… Ты сосал из нее деньги?

— Да пошли вы! — заорал Глеб. Его прорвало.

— Вы не знаете, каково это — крутиться! Тебе, Светка, хорошо. Сидишь в своей поликлинике на окладе, ни о чём не думаешь. А мне надо было соответствовать! Бизнес, связи, риски! Да, мне нужны были деньги. Срочно. И что? Она мать. Она обязана была помогать!

— Помогать? — Я встал. Я обошёл стол и подошёл к нему вплотную. — Шантажом? Угрозами? Ты заставил ее поверить, что меня убьют, если она не заплатит.

— Ты заставил её жить в страхе сорок лет. Ты украл у неё жизнь, Глеб. Ты украл у нас всех спокойную жизнь.

— Да она сама виновата! — брызжа слюной, выкрикнул Глеб. — Наивная дура. Поверила в бандитов. Я просто придумал схему, а она повелась.

— Если бы она хоть раз, хоть раз поговорила с тобой, всё бы вскрылось. Но она боялась. Это её страх, не мой. Я просто брал то, что лежало плохо.

Звонкая пощёчина разорвала воздух. Это был не я.

Это была Света. Она вскочила и ударила брата по лицу. С размаху, всей ладонью.

— Заткнись! Не смей говорить про маму! Подлец!

Глеб схватился за щеку. В его глазах мелькнуло бешенство. Он замахнулся на сестру, но я перехватил его руку. Моя хватка была железной.

Я, может, и старик, но руки, которые тридцать лет гнули арматуру, ещё помнили силу. Я сдавил его запястье так, что он взвыл. Прямо по золотому браслету часов.

— Вон! — тихо сказал я. — Вон из моего дома!

— Ты не имеешь права! — зашипел Глеб, пытаясь вырваться. — Я наследник. Тут половина моя. Я тебя по судам затаскаю.

— Я тебя в дурку сдам. Признаю недееспособным. Ты ничего не докажешь. Это просто бумажки.

Я отпустил его руку. Он отшатнулся, потирая запястье.

— Суд?

Я подошел к столу и взял тот самый пухлый конверт, который лежал с краю.

— Ты пришел за деньгами, Глеб? За наследством?

— Да! Это моё по закону!

— Вот! — Я кинул конверт ему в грудь.

Глеб рефлекторно поймал его. Глаза его алчно блеснули. Он почувствовал тяжесть, плотность пачки.

— Что тут? Наличка? Ты снял со счетов?

— Открой.

Он дрожащими пальцами надорвал бумагу. Внутри была плотная стопка. Он вытащил её. Лицо его вытянулось.

Это была «кукла». Нарезанная газетная бумага, аккуратно сложенная по размеру купюр. Сверху и снизу лежали ксерокопии тех самых писем с угрозами, а посередине — одна настоящая купюра.

Десять рублей советских. Красненькая. Та, с которой он начал свой бизнес в детстве, воруя мелочь из моих карманов.

— Это всё, что ты получишь, — сказал я. — Я уже был у нотариуса.

— Я оформил дарственную на квартиру и дачу на Светлану, и написал завещание. Всё моё имущество переходит ей. А тебе, Глеб, я оставил только этот червонец. На память.

— Ты… ты не мог, — прохрипел он. Бумага посыпалась из его рук на пол, как грязный снег.

— Мог и сделал. А насчёт судов… — Я кивнул на файл с фотографиями и распечатками. — Петрович, мой друг, уже передал копии этих документов и видеозаписи своему племяннику в прокуратуру. Заявление о мошенничестве и вымогательстве в особо крупном размере я написал сегодня утром.

— Ход ему пока не дали. Пока. Но если ты, Глеб, хоть пальцем тронешь Свету, или попытаешься судиться, или просто появишься на моём горизонте — эта папка ляжет на стол следователю. Статья 189 Уголовного кодекса Украины. До двенадцати лет.

— Тебе там понравится, сынок. Там любят таких, как ты. Там тебе быстро объяснят, что такое настоящие «серьёзные люди».

В комнате повисла тишина. Слышно было только, как гудит холодильник на кухне и как тяжело дышит Глеб.

Он понял. Он всё понял. Он посмотрел на меня. В его взгляде была ненависть. Чистая, дистиллированная.

— Будь ты проклят, батя! — прошипел он.

— И ты, и твоя память, и твоя умершая жена. Вы мне жизнь сломали.

Он развернулся и пошёл к выходу. Я услышал, как хлопнула входная дверь. Услышал, как заурчал мотор его машины во дворе.

Как взвизгнули шины. Ноги мои подкосились. Я сел на стул. Света стояла у окна, закрыв лицо руками, и плакала. Тихо, беззвучно, вздрагивая худыми плечами.

Мы сидели молча ещё минут десять. Пол был усеян обрезками газет. «Кукла», которую я клеил всю ночь, теперь казалась мусором.

— Пап! — Света повернулась ко мне. Глаза у неё были красные, опухшие.

— Ты правда написал заявление? Ты посадишь его?

Я посмотрел на свои руки. Узловатые, в старческих пятнах. Руки, которые строили, а не ломали.

— Нет, дочка, не посажу. Не по-людски это — сына в тюрьму сажать, какой бы он ни был.

— Бог ему судья. Но пугать его надо было, чтобы он исчез, чтобы он забыл дорогу сюда.

— А если он вернётся?

— Не вернётся. Он трус. Все тираны — трусы. Он сломался, как только почуял силу.

Я встал и начал собирать с полу бумажки. Света бросилась помогать. Мы ползали по паркету на коленях, как два муравья, собирая осколки нашей семьи.

— Знаешь, Света, — сказал я, бросая обрезки в мусорное ведро, — я ведь продаю всё.

Она замерла с горстью бумаги в руке.

— Как продаешь? Квартиру?

— И квартиру, и дачу, и гараж. Мне тут больше не жить. Тут каждая стена Верой дышит. Каждая половица скрипит: «Обманули, обманули».

— Я задохнусь здесь.

— А куда ты? К нам? Толик не будет против. Мы потеснимся.

— Нет, не к вам. Я старый волк, мне в стае тесно будет. Я купил автодом.

— Что? — Света вытаращила глаза. — Пап, какой автодом? Тебе семьдесят восемь.

— Микроавтобус переделанный. У Петровича знакомый продавал. Нормальная машина, тёплая. Печка, койка, газовая плитка.

— Что ещё старику надо?

— Папа, это безумие. Зима на дворе. Ты замёрзнешь, заболеешь. А давление? А лекарства?

Я улыбнулся. Впервые за эти дни я почувствовал, как мышцы лица расслабляются.

— Не замёрзну. Я на юг поеду, к морю. Вера всю жизнь мечтала на море съездить. Всё копила, копила. Вот я за неё и съезжу.

— Развею там её платок. И сам посмотрю. Может, и поживу там. В Одесской области, говорят, места хорошие, тепло.

— Пап…

— Не спорь, дочка. Я всё решил. Деньги от продажи квартиры — тебе. Купите с Толиком трёшку. Детям комнаты отдельные сделайте.

— Ипотеку закройте. Живите. Только живите честно, слышишь? Чтобы без камня за пазухой.

Она обняла меня. Крепко, как в детстве. Заплакала, уткнувшись мне в пиджак.

Я гладил её по волосам, которые уже начали седеть, и думал: вот оно, моё богатство. Не Глеб с его «ролексом», а вот эта уставшая женщина, которая умеет прощать.

Сборы заняли две недели. Квартира продалась быстро. Место хорошее, метро рядом. Ремонт хоть и советский, но чистый.

Покупатели, молодая пара, ходили по комнатам, планировали, где поставят детскую кроватку. Я смотрел на них и желал им мысленно, чтобы у них не завелось своей «синей тетради».

Автодом стоял у подъезда. Старенький, но крепкий микроавтобус, переоборудованный рукастыми мужиками. Внутри пахло деревом и новым матрасом. Я взял с собой минимум вещей.

Чемодан с одеждой, инструменты, старые фотоальбомы — те, где не было Глеба, удочки и икону Николая Чудотворца, которой меня благословляла ещё моя мать.

В последний день я поехал на кладбище. Могила Веры была занесена снегом. Крест стоял чёрный, строгий. Фотография в овале. Она там молодая, улыбается, ещё не зная, что её ждёт сорок лет рабства у собственного сына.

Я расчистил снег руками, положил две гвоздики. Я достал из кармана синюю тетрадь. Вот она, бухгалтерия предательства. Я чиркнул зажигалкой.

Пламя неохотно лизнуло уголок обложки, потом занялось веселее. Бумага, пропитанная ложью, горела хорошо. Я держал тетрадь за корешок, пока огонь не подобрался к пальцам.

— Прощай, Вера, — сказал я ветру. — Я не держу на тебя зла. Ты мать. Ты любила, как умела. Глупо, слепо, страшно, но любила.

— Спи спокойно. Больше тебе платить не надо, кредит закрыт.

Чёрный пепел упал на белый снег. Ветер подхватил его и понёс прочь, в сторону леса.

Я повернулся и пошёл к машине, не оглядываясь. Трасса Киев — Одесса бежала под колёса серой лентой. За окном мелькали заснеженные поля, лесопосадки, редкие деревни с дымами из труб.

В кабине было тепло. Играло радио. Я крутил баранку, чувствуя, как вибрирует руль. Это была вибрация жизни.

Телефон пискнул. Сообщение от Светы.

«Пап, как ты? Проехали Умань? Толик перевёл деньги на твою карту, на бензин. Любим тебя. Береги себя. Звони каждый вечер».

Я улыбнулся. Всё правильно. Жизнь не кончилась. Она просто сделала крутой поворот.

Впереди было море. Я его никогда не видел зимой. Говорят, оно суровое и серое, как сталь. Ничего. Мы с ним договоримся.

Я нажал на газ. Машина натужно взревела, набирая скорость. Спидометр отсчитывал новые километры. Километры свободы.

Источник

Контент для подписчиков сообщества

Нажмите кнопку «Нравится» чтобы получить доступ к сайту без ограничений!
Если Вы уже с нами, нажмите крестик в правом верхнем углу этого сообщения. Спасибо за понимание!


Просмотров: 29