— Жанн, тут такое дело… Мама звонила.
Голос Максима, тихий и вкрадчивый, просочился в кухню, где пахло жареным луком и дешёвым моющим средством. Жанна не обернулась. Она стояла у стола и методично пересчитывала деньги. Пять тысяч, десять, пятнадцать… Двадцать семь триста. Ровно. Аккуратная стопка из купюр разного достоинства лежала на клеёнке с выцветшими подсолнухами. Платёж по кредиту за их серебристый «Солярис», который они ласково называли «кораблём», а по факту — ярмом. Деньги, отложенные, отсчитанные, почти мысленно отправленные в банк.
— Плакала, — добавил он, сделав шаг внутрь кухни. Он не подходил близко, остановился у косяка, словно очерчивая границу, которую боялся пересечь. — Говорит, на еду совсем не осталось. Пустой холодильник. Лекарства купить не на что.
Жанна закончила считать. Она разгладила верхнюю, помятую тысячную купюру, положила её на стопку. Деньги издали тихий, упругий щелчок. Только после этого она медленно подняла голову и посмотрела на мужа. Он стоял, слегка сутулясь, его взгляд был устремлён куда-то в пол, на трещину в старом линолеуме. Вся его поза была одной большой, тщательно отрепетированной мольбой. Поза провинившегося мальчика, который пришёл просить за другого, ещё более несчастного.
— Отдай ей те деньги, что на кредит, Жанн. А? Я потом что-нибудь придумаю, перехвачу до зарплаты, — его голос был почти шёпотом, словно он сообщал ей государственную тайну. — Ну войди в положение. Это же мама.
Она молча смотрела на него. Секунду, другую, третью. В её голове не было ни жалости, ни гнева. Там работал калькулятор. Холодный и безошибочный. Она видела не его жалостливое лицо, а цифры. Сорок три тысячи — её зарплата менеджера по продажам в мебельном салоне. И шестьдесят семь тысяч — «северная» пенсия её свекрови, Валентины Павловны, бывшей начальницы отдела кадров на каком-то важном сыктывкарском предприятии. Пенсия, которой та гордилась, о которой упоминала при каждом удобном и неудобном случае. Шестьдесят семь тысяч, которые превращались в «совсем нет денег на еду» с поразительной регулярностью, обычно за день-два до любого крупного платежа их семьи.
— Нет.
Слово было коротким, твёрдым и лишённым всяких эмоций. Оно упало между ними, как камень в стоячую воду. Максим вздрогнул, поднял на неё глаза. В них промелькнуло недоумение. Он явно не ожидал такого прямого и быстрого отказа. Он рассчитывал на уговоры, на спор, на сцену, в которой он мог бы разыграть карту сыновнего долга.
— В смысле, нет? — он даже выпрямился, в голосе появились обиженные нотки. — Ты что, не слышишь, что я говорю? Мать голодает! У тебя вообще есть что-то человеческое? Какая-то машина, железка, тебе дороже живого человека?
Он начал наступать, повышая голос, входя в роль оскорблённой добродетели. Но Жанна его перебила. Она не встала, не повысила тон. Она просто чуть наклонила голову, и её взгляд стал острым, как осколок стекла. Она говорила так же тихо, как и он вначале, но от этой тишины по спине пробегал холодок.
— У твоей матери пенсия больше, чем у меня зарплата, так что я ей больше ни копейки не дам! А если ты ей отправишь денег, то сам пойдёшь к ней жить! Прямо сегодня! Навсегда!
Сказав это, она взяла стопку денег со стола, положила её в свою сумку, стоявшую на табурете, и защёлкнула замок. Затем встала и открыла холодильник, достав кастрюлю с супом. Она двигалась так, словно никакого разговора не было. Словно в кухне, кроме неё, никого не было. А Максим так и остался стоять посреди кухни, в оглушающем эхе её слов, понимая, что это был не просто отказ. Это был ультиматум. И срок его исполнения уже начался.
Максим не ушёл. Он остался, превратившись из человека в живой, ходячий укор. Вечер ультиматума плавно перетёк в ночь молчания, а затем в утро, наполненное густой, вязкой враждебностью. Жанна проснулась от пустоты в квартире. Она была одна. Он не спал рядом, его подушка была холодной и нетронутой. Она нашла его на кухне. Он пил кофе. Вернее, не пил, а сидел над пустой чашкой, в которой на дне чернел густой осадок. Он поднял на неё глаза, и в них не было ничего, кроме тяжелой, выверенной обиды.
Она молча приготовила себе завтрак: два яйца, поджаренных до хрустящей кромки, и тост с маслом. Она не предложила ему. Она поставила тарелку перед собой и принялась за еду, нарочито медленно, с удовольствием отрезая кусочки вилкой и ножом. Максим наблюдал за этим процессом, не отрываясь. Каждый её спокойный, размеренный жест был для него пощёчиной. Он ожидал ссоры, криков, переговоров. Он не был готов к тому, что его просто вычеркнут из уравнения, перестанут замечать, словно он был предметом мебели.
Весь день прошёл в этом режиме холодной войны. Они существовали в одной квартире, но в параллельных вселенных. Он демонстративно не притрагивался к еде, которую она приготовила вечером, — курице с рисом. Вместо этого он с шумом открывал и закрывал шкафчики, достал кусок чёрного хлеба, отрезал его тупым ножом, издавая скрежещущий звук, и медленно жевал, запивая водой прямо из-под крана. Это был спектакль. Спектакль о голодающем сыне, чьё сердце разрывается от страданий по матери, в то время как его бессердечная жена ест запечённую курицу.
Жанна игнорировала его. Она села с книгой в кресло, включила торшер, создав вокруг себя уютный островок света, и погрузилась в чтение. Она чувствовала его взгляд, тяжёлый и буравящий, но не поднимала головы. Она слышала его преувеличенно громкие, страдальческие вздохи. Слышала, как он ходит из угла в угол в коридоре, шаркающей, старческой походкой. Он заполнял пространство собой, своим молчаливым осуждением, своей обидой.
Ближе к десяти вечера его телефон завибрировал на столе. Коротко, настойчиво. Максим схватил его так, словно ждал этого звонка весь день. Он посмотрел на экран, затем бросил быстрый, полный значимости взгляд на Жанну и вышел с телефоном в спальню, плотно прикрыв за собой дверь.
Жанна не отрывалась от книги. Но буквы расплывались перед глазами. Она не слышала слов, до неё доносился лишь приглушённый, убаюкивающий бубнёж. Голос Максима был другим, не таким, как с ней. Он был мягким, сочувствующим, полным участия. Он лился из-за двери патокой, и в этом звуке было всё: и заверения в любви, и обещания помощи, и жалобы на непреодолимые обстоятельства в лице его жены. Жанна сидела абсолютно неподвижно. Она не злилась. Она чувствовала, как внутри неё что-то окончательно замерзает, превращается в глыбу льда. Этот тихий, вкрадчивый шёпот за дверью был куда более отвратительным, чем любой крик. Это было предательство в чистом, дистиллированном виде.
Через пятнадцать минут он вышел. Дверь спальни открылась, и он предстал в проёме. Его лицо изменилось. Ушла показная обида, ушла поза оскорблённого страдальца. Теперь на неё смотрел мужчина, принявший решение. Его взгляд был жёстким, холодным и чужим. Он получил инструкции. Он получил подкрепление. Он больше не был один на один со своей проблемой. За его спиной теперь незримо стояла она, его мать, режиссёр этого театра абсурда.
Он ничего не сказал. Просто прошёл мимо неё на кухню и демонстративно громко налил себе полный стакан воды. Он смотрел на неё поверх стакана, пока пил. В его взгляде читалось: «Ты ещё пожалеешь». Жанна спокойно перевернула страницу книги. Она знала, что это только второй акт. И следующий будет с участием главной героини.
Звонок в дверь прозвучал на следующий день, ровно в семь вечера. Резкий, требовательный, не оставляющий сомнений в том, что гость не уйдёт, пока ему не откроют. Максим, который до этого момента лежал на диване, изображая меланхоличную статую, дёрнулся, словно его ударило током. Он вскочил, на его лице промелькнуло что-то похожее на паническое облегчение, и он бросился в коридор. Жанна, убиравшая на кухне, даже не обернулась. Она знала. Она ждала этого.
На пороге стояла Валентина Павловна. Она не была похожа на женщину, умирающую от голода. Наоборот, она выглядела превосходно. Дорогое, хоть и не новое пальто, идеальная укладка седеющих, но густых волос, царственная осанка бывшего руководителя. В руках она держала небольшой, завёрнутый в пергамент свёрток, от которого исходил приторно-сладкий запах.
— Мама! Ты почему не позвонила? Зачем же ты ехала через весь город? — засуетился Максим, принимая у неё из рук пальто и свёрток. Его голос сочился заботой. Он вёл себя так, будто его мать только что совершила героический переход через Альпы, а не проехала семь остановок на автобусе.
— Да вот, сынок, пирожков с картошечкой напекла тебе, — произнесла Валентина Павловна, её голос был поставленным и глубоким, привыкшим вещать, а не просить. — Думаю, порадую вас. А то совсем меня забыли, старую.
Она прошла в комнату, окинув всё быстрым, оценивающим взглядом. Это был взгляд не гостя, а инспектора. Жанна вышла из кухни, вытирая руки о полотенце. Она остановилась в проёме, не делая ни шагу навстречу.
— Здравствуйте, Валентина Павловна.
— Здравствуй, Жанночка, — свекровь растянула губы в улыбке, которая не коснулась её глаз. — Вот, принесла вам гостинцев. Хоть какая-то от меня польза.
Они прошли на кухню. Максим расстелил пергамент на столе. Пирожки были маленькие, кривоватые, с подгоревшими боками. Явный реквизит, испечённый на скорую руку для создания образа бедной, но заботливой старушки. Он тут же поставил чайник, начал доставать чашки, суетливо создавая видимость гостеприимства, которое полностью отсутствовало в поведении его жены.
Валентина Павловна уселась за стол, тяжело вздохнула и начала свой спектакль.
— Ох, совсем я одна в этой своей квартире. Стены давят. Выйдешь в магазин — цены увидишь, обратно зайти хочется. На молоко посмотрела, на хлеб… Просто уму непостижимо, как люди выживают. А лекарства… Это же просто грабёж средь бела дня.
Она говорила это, глядя куда-то в стену, но каждое слово было адресовано Жанне. Максим тут же подхватил.
— Да, мама, я знаю. Тяжело сейчас. Мы же понимаем.
Жанна молча налила себе чай. Она не притронулась к пирожкам. Она сделала глоток и поставила чашку на стол.
— Валентина Павловна, у вас пенсия шестьдесят семь тысяч рублей. Многие семьи с двумя детьми живут на меньшие деньги. И как-то выживают.
Фраза была произнесена спокойно, почти бесцветно. Но она разорвала уютную атмосферу жалоб и сочувствия, как взрыв петарды в библиотеке. Валентина Павловна замерла. Её лицо на мгновение утратило скорбное выражение. Максим в ужасе посмотрел на Жанну, потом на мать.
— Я… я не о том, — нашлась свекровь, её голос слегка дрогнул от сдерживаемой ярости. — Деньги — это пыль! Разве в них дело? Дело во внимании! В заботе! Я говорю о том, что сын родной забыл…
— Сын вам звонил вчера. И сегодня, я уверена, тоже, — так же ровно парировала Жанна. — Внимания ему не занимать. Речь ведь шла не о внимании, а о том, что у вас «пустой холодильник».
И тут Валентина Павловна поняла, что её тонкая игра провалилась. Стены из намёков и жалоб рухнули, столкнувшись с бетонной стеной фактов. Она не могла спорить с цифрой. И тогда она использовала последнее, самое сильное оружие. Её рука медленно поползла к груди. Она издала тихий стон, и её глаза закатились.
— Ох… Сердце… Давление, наверное… Все эти нервы…
Она начала дышать короткими, частыми вдохами, как птичка, выброшенная из гнезда. Максим тут же подскочил к ней.
— Мама! Мамочка, что с тобой?! Воды! — он метнулся к крану. — Жанна, ты видишь, что ты наделала?! Ты видишь, до чего ты её довела?!
Он смотрел на неё с ненавистью. С чистой, незамутнённой ненавистью человека, чей тщательно выстроенный мир рушат у него на глазах.
Жанна не сдвинулась с места. Она смотрела на эту сцену — на согнувшуюся над столом мать, на мечущегося вокруг неё сына — с холодным, отстранённым любопытством энтомолога, наблюдающего за суетой насекомых. Она видела ложь. Грубую, неприкрытую, отчаянную. И она не собиралась в ней участвовать.
Спектакль с сердцем не сработал. Жанна просто смотрела, не предлагая ни воды, ни помощи, ни сочувствия. Её спокойствие было лучшим противоядием от театральной истерики. Поняв, что публика не реагирует, Валентина Павловна медленно, очень медленно «пришла в себя». Она выпрямилась, сделала глубокий, уже не такой прерывистый вдох и отпила из стакана, который всё ещё держал в дрожащей руке Максим.
— Что-то душно у вас, — произнесла она, будто и не было никакой сцены. — Окно бы открыть. Наверное, от духоты голова и закружилась.
Максим, доведённый до предела этим провалом, этой унизительной сменой декораций, перевёл свой взгляд с матери на жену. Вся его накопленная за последние двое суток злость, вся его сыновья беспомощность и обида сфокусировались в одной точке. В лице Жанны. Она была причиной всего: провала его матери, его собственного унижения, этой невыносимой атмосферы. Он больше не собирался уговаривать. Он шёл ва-банк.
— Значит, так, — его голос стал жёстким, чугунным. Он перестал быть просителем, он стал судьёй. — Я спрашиваю в последний раз. Ты даёшь деньги. Или я ухожу. Прямо сейчас. С мамой. И ты меня больше не увидишь. Выбирай.
Он стоял, выпрямившись, уверенный в силе своего ультиматума. Валентина Павловна смотрела на невестку с плохо скрытым торжеством. Вот оно. Финальный ход, от которого нельзя увернуться. Они оба, мать и сын, ждали её капитуляции.
Жанна молча смотрела на них несколько секунд. Потом, не говоря ни слова, развернулась и вышла из кухни. Они услышали, как в коридоре щёлкнул замок её сумки. Максим победно ухмыльнулся и посмотрел на мать. Они победили. Она сломалась. Через мгновение Жанна вернулась. В её руке была та самая аккуратная пачка денег, перетянутая аптечной резинкой. Двадцать семь триста.
Она не протянула их Максиму. Она молча подошла к газовой плите. Их торжествующие взгляды сменились недоумением. Что она делает? Жанна повернула ручку конфорки. Раздался сухой щелчок, и из горелки вырвалось синеватое, тихо шипящее пламя.
На глазах у ошеломлённых мужа и свекрови она сняла резинку, отделила первую купюру — пятитысячную — и поднесла её край к огню. Они смотрели, оцепенев, как угол купюры мгновенно почернел, свернулся, а затем его охватил яркий оранжевый язычок пламени. Жанна держала купюру, пока огонь не подобрался к самым пальцам, а затем бросила обугленный, ещё тлеющий остаток в металлическую раковину.
Она не говорила ни слова. На её лице не было ни злости, ни истерики. Только холодная, ледяная сосредоточенность. Она взяла следующую купюру. И следующую. И следующую. Одна за другой, хрустящие банкноты, их месячный платёж за машину, их маленькая семейная стабильность, превращались в чёрный пепел, оседавший на дне раковины. Она делала это методично, спокойно, словно выполняла скучную, рутинную работу. Кухня наполнилась едким запахом горелой бумаги и краски.
Максим и Валентина Павловна стояли как вкопанные. Они не могли пошевелиться, не могли издать ни звука. Они были зрителями на представлении, которое сами же и заказали, но финал которого оказался невообразимо жестоким. Это было страшнее, чем крик. Это было уничтожение. Уничтожение не просто денег, а самой сути их требований, их манипуляций.
Когда последняя, самая мелкая купюра превратилась в горстку пепла, Жанна выключила газ. В наступившей тишине звук поворота ручки прозвучал как выстрел. Она повернулась к ним. Её лицо было спокойным. Она посмотрела прямо в глаза Максиму.
— Лучше пусть эти деньги сгорят, чем достанутся лживой попрошайке. А просрочка по кредиту теперь — твоя проблема, Максим. Можешь идти. Теперь у тебя есть веская причина просить у мамы в долг…
Больше она не сказала ни слова. Она ушла в спальню, которая стала уже только её, закрылась там до того момента, пока не услышала, что её квартиру покинула эта парочка: сынок и его мамаша, которой всегда было мало денег, которая смогла разрушить семью сына, из-за того, что ей не дали денег, которых она хотела, хотя они у неё и имелись в достатке…